Вхід для користувачів
 




4 січня 2011

Игорь Вишневецкий: СЕРГЕЙ ПРОКОФЬЕВ. Главы из книги

Поэт и исследователь Игорь Вишневецкий написал биографию Сергея Прокофьева. Отдельные главы, обнародованные в Сети, вызвали широкий резонанс и пристальное внимание — труд Вишневецкого огромен и фундаментален. Заведующий отделом культуры «Частного корреспондента» Дмитрий Бавильский расспрашивает исследователя о великих композиторах ХХ века. Автор рассказывает о своей книге, месте музыки в ХХ веке, о Стравинском и Шостаковиче.

Автор книги - Игорь Вишневецкий: "- ...Прокофьев считал своей родиной Украину, Восточную Украину, и украинская тема довольно сильна в его творчестве позднейшем. Это и хорошо известная опера “Семен Котко”, и даже музыка к советскому фильму 1942 года “Партизаны в степях Украины” (кстати, единственная музыка, где Прокофьев использует тексты на украинском языке), и, конечно, “Скифская сюита”, которой не было бы, не будь детства, проведенного действительно в глухом селе. Я там был, там до сих пор нет водопровода, там до сих пор жизнь примерно такая же, какой она была в те времена, когда там жил Прокофьев. Единственное, в чем заключается разница, - в школе, выстроенной матерью и отцом Прокофьева, находится музей Сергея Прокофьева, и тот дом, в котором он жил, его больше не существует, он был разрушен во время и после революции... ..." (http://www.svobodanews.ru/content/transcript/2033594.html )   

 Игорь Вишневецкий: В первой главе речь идет о том, что Прокофьев считал своей родиной Украину, Восточную Украину, и украинская тема довольно сильна в его творчестве позднейшем. Это и хорошо известная опера “Семен Котко”, и даже музыка к советскому фильму 1942 года “Партизаны в степях Украины” (кстати, единственная музыка, где Прокофьев использует тексты на украинском языке), и, конечно, “Скифская сюита”, которой не было бы, не будь детства, проведенного действительно в глухом селе.  Игорь Вишневецкий: В первой главе речь идет о том, что Прокофьев считал своей родиной Украину, Восточную Украину, и украинская тема довольно сильна в его творчестве позднейшем. Это и хорошо известная опера “Семен Котко”, и даже музыка к советскому фильму 1942 года “Партизаны в степях Украины” (кстати, единственная музыка, где Прокофьев использует тексты на украинском языке), и, конечно, “Скифская сюита”, которой не было бы, не будь детства, проведенного действительно в глухом селе.  Игорь Вишневецкий: В первой главе речь идет о том, что Прокофьев считал своей родиной Украину, Восточную Украину, и украинская тема довольно сильна в его творчестве позднейшем. Это и хорошо известная опера “Семен Котко”, и даже музыка к советскому фильму 1942 года “Партизаны в степях Украины” (кстати, единственная музыка, где Прокофьев использует тексты на украинском языке), и, конечно, “Скифская сюита”, которой не было бы, не будь детства, проведенного действительно в глухом селе.  

Игорь Вишневецкий: СЕРГЕЙ ПРОКОФЬЕВ. Главы из книги

 Книга первая. Лицом на Восток 1891 – 1927

Часть первая. Детство на Украине: скиф пробуждается (1891 – 1905)

Человек в ландшафте

Родившиеся в городе с раннего детства окружены звуками созданных человеком приспособлений – движением транспорта на улицах: лязгом трамваев, а в былые времена – конок, шелестом автомобильных шин, резкими звуками торможения, а прежде – скипом колёс и осей пролёток; тяжёлым уханьем молотов, скрежетом кранов и землеройных устройств; разным по высоте, но одинаково монотонным пением мелких домашних механизмов.

Природа горожанам предстаёт присмирелой: если зверь, то кот или пёс, если птица, то прыгающий воробей, осторожный, пугливый голубь, на худой конец докучливые ворона или галка, которых легко отогнать одним взмахом руки. Деревья – в границах парка или подстриженной аллеи; четыре-пять всем известных видов, они не тревожат ума и сердца ни своим бурным ростом, ни излишним шумом. На случай избыточного роста имеются созданные человеком пилы, от шумов защитят плотные оконные стёкла. Любой избыток атмосферных явлений, любая резкая смена погоды воспринимаются как вторжение враждебной стихии. Горожане ни мгновения не сомневаются в собственном превосходстве над негородским миром. Друг Сергея Прокофьева писатель Борис Демчинский называл такое состояние человека паразитизмом биологического аристократа по отношению к питающей его среде. Истинные горожане всегда хотят даже самое дикое, самое анархическое движение упорядочить, сделать придатком их мира – ну, совсем как на даче, где столкновение с природным строго дозировано и потому безопасно. Если уроженец города берётся писать стихи, то выходит это у него культурно, изощрённо и в русле традиции, по отношению к которой горожанин ведёт себя и впрямь паразитически. Незаметно высосать питательное удобрение из общего с другими, тщательно разрыхлённого поля, отличиться двумя-тремя особенными признаками, неважно полезными для его творческой расы или нет, – вот и весь смысл роста. В открытую встать против мнения себе подобных, – нет большего безумия для того, кто привык к стеснённости дыханий и движений. Если горожанин вдруг избирает себе дорогу музыкального сочинительства, то музыка его отличается деловитостью, экономностью, она переполнена ритмически чётким многоголосием, которым все горожане – все мы – окружены с самых первых дней нашей жизни, и, конечно, в музыке такой, снисходительно-умной, вся соль новаторства окажется в отграничении от уже сделанного, в наборе микроскопических, но тем более значимых для поддержания аристократической породы, различий. Спасти может только прививка дикого и ещё неокультуренного.

А вот выходцы из негородского мира не испытывают недостатка в свободном пространстве, в неокультуренном, диком приволье. Они прекрасно сознают, что уклад их собственной жизни – лишь малая частица устроенной не по человеческим законам вселенной. Соседний с домами лес по ночам бывает мёртв и абсолютно беззвучен, не то что городские парки. Ночная степь, напротив, полна выкриков птиц, животных, свиристенья невидимых насекомых. Океан и большие водные массы дышат в циклопическом ритме приливов и отливов. Горы радуют геометрией ломаных линий и резкостью красок, но предельно опасны для любого, кто слишком увлечётся их великолепием. Присутствие человека в таком пространстве скорее избыточно: окрестный мир самое большее терпит его, человеку приходится упорно бороться за своё место в существовании. Звуки механизмов здесь если и слышатся время от времени, то чувство будят другое: радость от пусть и неблизкого, но родного присутствия управляющего ими другого человека.

Стихи, которые будут сочиняться теми, кто вырос в таком разомкнутом мире, часто экстатичны и плохо вписываются в предзаданные правила. Музыка обращена ко внутреннему и одновременно ищет согласия с ритмами обстоящего мира и провевающих этот мир стихий. Она расточительна в средствах, прямолинейно напориста, бывает, что и наивна, местами груба, не стесняется общеизвестного, отличается избытком здоровья и какого-то хищного охотничьего запала. Запал же происходит оттого, что соревнуешься не с себе подобными, а с неизмеримо бо́льшим, сверхчеловеческим в том, кто первым завладеет желанной добычей – победительным звуком.

Солнцевка: село и его обитатели

Сергей Прокофьев родился и провёл первые тринадцать лет жизни в селе Солнцевка Бахмутского уезда Екатеринославской губернии в семье агронома, управлявшего имением своего бывшего однокашника Дмитрия Дмитриевича Солнцева, – иными словами, как вспоминал место рождения наш герой, на «больших степных пространствах, в которых владельцы никогда не жили» _ 1. Произошло это, согласно официальным документам, 15 апреля по юлианскому (27 по григорианскому) календарю 1891 года, а не 11 (23) апреля 1891, как указано во многих биографиях и справочниках. Источник ошибки – неверное свидетельство самого Прокофьева _ 2.

Трудно себе представить уголок, более свободный от рафинированной городской культуры. Это скорее место встречи исчезающе-культурного с возрастающе-природным. Жизнь в Солнцевке остаётся и по сию пору немудрящей: нет на селе водопровода, а школа ещё недавно располагалась в здании, выстроенном Прокофьевыми. Чему можно было выучиться в такой глуши! «Я не стесняюсь заявить, что по существу являюсь учеником своих собственных идей,» – говорил композитор в интервью, которое в 1918 году дал Фредерику Мартенсу _ 3.

Написание Сонцовка употреблял сам Прокофьев, и в таком написании оно закрепилось во всех его биографиях. Восходит оно не к фамилии хозяев, а к украинской орфографии: «Сонцiвка». Отношение Прокофьева к Украине, которую он считал своей родиной, было далеко от великоросской снисходительности. В 1918, в самом начале общероссийской гражданской смуты и в канун позорных брест-литовских соглашений, Прокофьев поделился со своим товарищем Асафьевым планами уехать на время в Северную Америку: «Быть может, американцы и смотреть не пожелают на русских сепаратников, во ведь я уроженец лояльной Украйны…» _ 4

Как точно писать название села, никто не ведал. Грамотных в Солнцевке на рубеже XIX – XX веков было мало – из общего числа 1017 крестьян всего 39 человек, большинство из них – посещавшие выстроенную Прокофьевыми школу дети _ 5; разговорный русский звучал в Солнцевке наряду с украинским. Однако в доступных нам русскоязычных документах времени, когда Прокофьевы ещё жили на селе – в прошении матери Марии Григорьевны об определении её сына Сергея в Санкт-Петербургскую Консерваторию, в нотариально заверенной копии его метрического свидетельства (обе бумаги помечены июнем-июлем 1904) _ 6, – название пишется не «Сонцовка», как его писал Прокофьев, а именно «Солнцевка» и никак иначе.

Теперь – это село Красное Красноармейского района Донецкой области. В 1927, в ознаменование десятилетия Октябрьского переворота Солнцевку переименовали; попытки вернуть ей в 1990-е историческое название, в память о детстве Прокофьева, покуда не увенчались успехом.

Сами Солнцевы, от фамилии которых и происходило название, были курскими помещиками. В 1785 Екатерина Великая даровала за исправную военную службу имение на землях Дикого поля некому полковнику Дмитрию Солнцеву. Тот, недолго думая, переселил в новое имение часть своих крепостных из Центральной России. Отсюда обилие русских фамилий и природный русский язык в восточно-украинском селе. Ко времени, когда в 1878 отец нашего героя Сергей Алексеевич Прокофьев (1846 – 1910) взялся налаживать дела в обширном, но запущенном и бездоходном хозяйстве, оно уже сменило трёх владельцев: Дмитрий Дмитриевич Солнцев приходился правнуком екатерининскому офицеру _ 7.

Агрономические успехи Сергея Алексеевича оказались столь значительны, что Солнцевка вскоре стала давать от 40 до 60 тысяч рублей ежегодного прибытка, 20% от которых получал по договору сам С.А. Прокофьев, в дополнение к 1200 рублям положенного ему в любом случае годового жалованья _ 8. Во всех смыслах примерное хозяйство заслуживает подробного описания как свидетельство о деятельной натуре Прокофьева-старшего и как пример того, в каких непоэтических обстоятельствах, развилась порывистая и фантастическая натура его сына Сергея.

Большинство посевов возле села занимали озимые и яровые, для сбора и обмолота которых в Солнцевке были заведены не только рабочий скот, но и новейшие сельскохозяйственные машины, в том числе американские трактора с заводов Маккормика. В селе работали, как установила краевед Е.А. Надтока, «черепичный и кирпичный заводы, паровая мельница, маслобойный и пивоваренный заводы, огромный конный завод, где разводили племенных лошадей; кузница, меховая мастерская, кабак, который приносил доход от 400 до 600 рублей. В 1904 году была открыта земская 4-классная школа, где занятия проводились в две смены. Детей обучали два учителя, причём самым первым учителем была жена управляющего и мать Сергея Прокофьева – Мария Григорьевна, впоследствии попечитель этого учебного заведения» _ 9.

«Приняв во внимание, что такие понятия, как «просвещение», «прогресс», «наука», «культура» почитались у родителей превыше всего и воспринимались как Просвещение, Прогресс, Наука, Культура – с заглавной буквы, – совершенно ясно, что преподавание в школе приносило моей матери большое удовлетворение,» – вспоминал будущий композитор _ 10.

Сергей Алексеевич хорошо платил работавшим у него, а ещё частенько, как поведали мне коренные жители Солнцевки, наливал и мёду с «панской пасеки». Размах деятельности управляющего впечатлял.

Контрастом этому бурно развивающемуся хозяйству была диковатая природа и полная удалённость от культурных и даже от административных центров. Ближайший к Солнцевке город – тихий Бахмут (ныне – Артёмовск), известный ещё с 1571 года, как не был ничем примечателен в конце XIX века, так ничем не примечателен и в наши дни. Ближайшее промышленное поселение – горняцкая Юзовка, ныне разросшаяся до размеров Донецка, основана в 1869 английским инженером Джоном Юзом (Хьюзом).

То, что именно в ладно устроенном, но крайне захолустном селе родился и вырос гениальный музыкант, один из крупнейших художественных умов XX века, покажется необъяснимым лишь тому, кто верит в безусловное преимущество культурного над природным. Дикие, грубоватые сорта злаков, как любил повторять много занимавшийся агрономией Демчинский, гораздо цепче и победительней изнеженных, окультуренных пород. Именно обстоятельства первых лет жизни сформировали деятельную и контрастную натуру Сергея Прокофьева. Тогдашняя Солнцевка сочетала архаическое с предельно современным, а красоты привольного ландшафта с деятельно-независимым характером обитателей. Поняв, как была устроена солнцевская жизнь, мы получаем ключ и к личности Прокофьева.

Свидетельство о крещении Прокофьева, семья и музыка, раннее развитие ребёнка

Сохранилось свидетельство о рождении и крещении, выданное, как мы уже знаем, в 1904 году в связи с зачислением Сергея Прокофьева в Санкт-Петербургскую консерваторию:

«По указу ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА из Екатеринославской Духовной Консистории выдано сие в том, что по метрическим книгам Петро-Павловской церкви села Солнцевки, Бахмутского уезда, в 1891 год, под № 20 записан акт следующего содержания:

Тысяча восемьсот девяносто первого года, рождён пятнадцатого апреля, а крещён двадцать третьего июня Сергий; родители его: московский почётный гражданин Сергий Алексеев Прокофьев и законная жена его Мария Григориева: оба православные. Крестил священник Андрей Павловский с псаломщиком Евфимием Соколовским. Восприемниками были: харьковский купец Пётр Алексеев Прокофьев и петербургского придворного служителя Григория Житкова дочь девица Татиана Григориева. Гербовый сбор уплачен. Июня 15 дня 1904 года.

Член консистории протоиерей Пётр Доброхотов.
Секретарь С. Малиновский.
Круглая печать» _ 11.

Может удивить, что мальчика Прокофьевы крестили не сразу, а по прошествии более чем двух месяцев после рождения. Но первые их две дочери – Мария и Любовь (Мария – двух лет от роду, Любовь – лишь девяти месяцев) – умерли в младенчестве, и родители наверняка хотели убедиться, что третий ребёнок достаточно крепок и выдержит окунание в купель. Стоит ли поражаться, что Сергуше, как называла сына Мария Григорьевна, с самого начала досталось столько материнского тепла и внимания!

По свидетельству соседки Прокофьевых по уезду, жены участкового ветеринарного врача Марии Ксенофонтовны Моролёвой, ребёнка отличало исключительно раннее развитие, несколько пугавшее мать: «Так, 7 месяцев от роду, сидя у матери на руках, Серёжа увидел через окно во дворе кур и закричал: «мама! мама! петуски, петуски» _ 12. А ведь мальчики начинают говорить обычно поздно. Ребёнок рос непоседливым и в три года разбил лоб об один из домашних сундуков: шишка сохранялась аж до 25 лет. Большую роль в становлении сыграло и пристрастие матери к музицированию.

Мария Григорьевна вспоминала про мужа Сергея Алексеевича: «Сам он не играл, но очень любил музыку и постоянно способствовал и поддерживал мои занятия ею. А впоследствии всеми средствами содействовал музыкальному развитию сына. В те годы я усидчиво занималась игрой на фортепиано. Каждую зиму, выезжая из деревни месяца на два в Петербург или Москву, я, прежде всего, начинала брать уроки музыки. Проиграв учительнице то, что я выучила, я знакомилась с новыми пьесами под её руководством и с этим запасом уезжала в деревню, где продолжала свои любимые занятия. Бывало, утром играю свои урочные часы. А крошка Сергуша из своей детской, за пять комнат от гостиной, бежит ко мне одетый в детское платьице, картавя, трёхлетний, говорит: «Эта песенка мне нлавится. Пусть она будет моей». И снова бежит в свою детскую продолжать свои забавы. Иногда, окончив пьесу, я к удивлению своему вижу Серёжу сидящим спокойно в кресле и слушающим мою музыку» _ 13.

Именно мать научила младенца Сергушу не бояться инструмента и всячески поощряла его первые импровизации или, как он сам называл их, «песенки» на клавишах. Всего сохранилось 58 «песенок» для фортепиано, которые Прокофьев продолжал сочинять вплоть до 1906 года и с привитой ему с раннего детства систематичностью разбил на пять серий: по дюжине в каждой. Почти все «песенки» сохранились. В неполном виде – без двух «песенок» – до нас дошла только пятая серия. О музыке первых сочинений нашего героя мы ещё поговорим.

По воспоминаниям самого Прокофьева, «когда мать играла свои экзерсисы, я просил отвести в моё пользование две верхних октавы и выстукивал на них свои детские эксперименты. Довольно варварский ансамбль, но расчёт матери был верен, и вскоре я стал подсаживаться к роялю самостоятельно, пытаясь что-нибудь подобрать» _ 14. Склонность к шокирующим гармониям и прокофьевские эксперименты с одновременным звучанием нескольких оркестров восходят именно к этим младенческим «выстукиваниям» на мамином инструменте.

Уже когда сыну исполнилось пять, мать почувствовала, что в импровизационных способностях он превосходит её, а в конце лета 1896 года Сергуша сочинил элегический «Индийский галоп», ни к Индии, ни к галопам отношения не имевший, зато довольно загадочный по названию (к истории с этой пьесой мы вернёмся). Уже здесь заметна будущая склонность Прокофьева к вводящим публику в замешательство названиям, таким как «Скифская сюита» или «Стальной скок».

Поместный уклад

Приглашённый в 1902 году из Киева для занятий с вундеркиндом молодой композитор Рейнгольд Глиэр припоминал, что ближайшим путём к Солнцевке-Сонцовке в ту пору была дорога от «маленькой железнодорожной станции Гришино [ныне – Красноармейское – И. В.], неподалёку от уездного города Бахмута. Меня ждала коляска, запряжённая парой лошадей, присланная из Сонцовки. Дорога лежала среди тучных чернозёмных полей и лугов, усеянных цветами. Весь двадцатипятикилометровый путь до Сонцовки я не уставал любоваться прекрасными картинами богатой красками украинской природы» _ 15.

Ныне дорога пролегает из Донецка и занимает около полутора часов на автобусе, но пейзаж остаётся тем же – поля, теперь распаханные и засеянные подсолнечником и злаками, поражающие в солнечный летний день контрастом золотого и чёрного, перелески, редкие водоёмы, ярко-синее небо.

Жили Прокофьевы в отданном им на попечение имении практически как в своём собственном. Глиэр вспоминал «небольшой помещичий дом, окружённый весёлой зеленью сада, дворовые постройки, амбары», «клумбы с цветами, аккуратно расчищенные дорожки», постоянную занятость сурового и замкнутого Сергея Алексеевича, поездки к соседям в имения всегда «за двадцать, тридцать километров от Сонцовки», отличных ездовых лошадей, «дальние прогулки верхом», которыми маленький Серёжа «очень увлекался» _ 16. В рассказах коренных жителей села мне лично довелось слышать и о скульптурах в «панском саду» перед усадебным домом, где жили Прокофьевы. Но ни сад, ни сам дом, ни большая часть промышленных помещений в Солнцевке не сохранились. Уцелели только школа – ныне Музей Сергея Прокофьева, фундаменты располагавшейся к востоку от усадебного дома «панской экономии», на месте которой теперь стоят новые хозяйственные строения, да расположенная на юг от дома, выстроенная в 1840 деревенская церковь Свв. Петра и Павла, в которой крестили композитора. Колокола, висящие ныне на колокольне, были отлиты в 1990-е в Донецке: на каждом из них изображён Прокофьев и начертаны цитаты из его музыки.

Возле церкви уцелело и семейное погребение, где покоится прах бабушки Анна Васильевны Житковой и двух умерших в младенчестве старших сестёр композитора Любови и Марии. Слева от могилы Анны Житковой видна и могила прежнего деревенского священника.

Когда уже в 1930-е – 1940-е в музыке, вдохновлённой «Евгением Онегиным» Пушкина и «Войной и миром» Толстого, Прокофьев обратился к воссозданию той специфической атмосферы, в которой образованный класс XIX века жил в своих поместьях, в близости к земле и природе, то он попросту черпал из впечатлений своего детства. Никто из отечественных композиторов начала XX века, даже потомственный шляхтич Стравинский, не мог похвастать столь глубоким знанием поместного уклада, как не принадлежавший к наследному земельному дворянству Прокофьев.

После смерти отца 23 июля 1910 (ст. ст.) в Петербурге и краткого визита в Солнцевку в конце лета – начале осени того же года для ликвидации дел по управлению имением _ 17 Прокофьев там не бывал, хотя, как вспоминала Мира Мендельсон, после 1945 года и порывался посетить родные края.

Ландшафт и характер, историческое и доисторическое

Донетчина всегда резко отличалась от центральной и западной Украины. В древности через эту территорию прошли племена таинственных киммерийцев, ирано-язычных скифов и сарматов, беспощадных гуннов, за которыми последовали германоязычные готы, а потом тюрки-болгары, авары, хазары, печенеги. Южная, приморская часть земель находилась в античные времена под властью Боспорского царства. В раннем средневековье степи были густо заселены, и поселенцы-христиане существовали здесь бок о бок с мусульманами и язычниками. Действие «Слова о полку Игореве» разворачивается именно в степях вокруг Северского Донца, на подходах к лежащему к югу от них «Синему Дону», испить шеломами воды из которого мечтает русское войско. Однако в 1391 и 1395 годах, во время междоусобных войн внутри Золотой Орды, пришедший из Азии Тамерлан разграбил степи и изничтожил их осёдлое население. После чего вся земля пришла в упадок, превратилась в разгульное Дикое поле – с реками и с полезными ископаемыми и с редкими поселениями лихих сорвиголов. Донетчина оставалась не слишком густо заселенной вплоть до конца XVIII века, когда с началом разработки угля, превратилась в самую бурно развивающуюся часть Екатеринославской губернии, в которой городское население многократно превосходило сельское.

В конце XIX – начале XX века этот край представлял собой центр модернизации, настоящий плавильный котёл различных традиций, этакую Русскую Америку и одну из альтернатив извечному спору славянофилов и западников, консерваторов и либералов: спасение от, как говаривал музыкальный критик и публицист-евразиец Пётр Сувчинский, зависания между двух типично русских бездн – «консерватизма без обновления» и «революции без традиции» _ 18. Пришедшее из южной России и с центральной Украины население селилось в городах, где, занятое тяжёлым, смертельно опасным трудом на угольных шахтах, тем не менее, жило не в многоэтажных домах, а в своих собственных, отдельных, с маленькими садиками хатках, парадоксально соединив традиционный сельский уклад с модернизированным городским. В этом смешении рождались и свой язык, равно далёкий от литературного великорусского и от певучих сельских диалектов Центральной Украины, и свой умственный склад – прямой, героический, часто бесшабашный и определённо коллективистский. Ведь на той же шахте невозможно работать не сообща, не командой-бригадой; ошибка одного может стоить жизни всем, кто в забое. Отсюда и пресловутая нелюбовь мечтательных жителей центральной и западной Украины к нынешним «донецким», кажущимся им чуть не поголовно неотёсанными, сумрачными мужланами.

Село на Донетчине тоже мало напоминало центрально-, а уж тем более западно-украинское. В нём было не найти языческой романтики песен, поверий и обрядов, так вдохновлявшей Гоголя и Коцюбинского. Однако повсюду возвышались остатки индоиранских курганов-захоронений, стояли идолы прежних кочевников, палило степное жгучее солнце. Просторы пересечённой реками равнины настраивали на куда более архаический, чем на центральной Украине, определённо дославянский лад. Порой здесь встречались поселения немцев-колонистов и даже греков. Последние жили на скифских равнинах с незапамятных времён.

C бурно развивающейся Северной Америкой Донетчину роднило и ощущение не прирученного до конца рубежа, «frontier country» (страны-пограничья). Не случайно Прокофьев в молодые годы будет так мечтать добраться до Америки настоящей...

Соединение огромной человеческой и творческой дерзости с крепким стоянием на родной почве, – качеств, в иных терминах именуемых «авангардностью» и «патриотизмом», шло у Прокофьева именно от ранних лет, проведённых на самом краю Дикого поля.

Родословная

Однако корни семьи были определённо великорусские. Отец – москвич, в 1867 – 1871 обучался в Петровской земледельческой и лесной академии, ныне Российском государственном аграрном университете – Московской сельскохозяйственной академии имени К.А. Тимирязева. Родился он 8 июля (20 н. ст.) 1846 года в семье московского заводчика Алексея Никитича Прокофьева (ум. 1860) _ 19, а вот имени собственной матери Сергей Алексеевич сыну не сообщил. Не вносит большой ясности и личное дело «слушателя Сергея Алексеева Прокофьева», по сей день сохранившееся среди бумаг Академии _ 20. Заявленное свидетельство о рождении, а, значит, и о крещении, с именами родителей и восприемников там отсутствует. Из дела становится ясно, что отец студента был купцом, проживавшим в Конюшенной слободе _ 21. К сожалению, при просмотре алфавитов московских купцов за 1840-й и 1850-й никаких сведений о купце Алексее Никитиче Прокофьеве обнаружить не удалось. Сергей Алексеевич осиротел четырнадцати лет: оба родителя его умерли в один день от холеры.

Отец нашего героя, как и его младший брат Пётр, будущий крёстный отец Сергуши, в 1891 году уже «харьковский купец Пётр Алексеев Прокофьев», попали – по смерти обоих родителей – на воспитание в семью их старшей сестры Надежды, вышедшей замуж за Михаила Смирнова. Помимо усыновлённых родственников Смирновы воспитывали четверо дочерей: Надежду, Екатерину, Марию и Анну. «Я их знал, – вспоминал композитор, – когда они были дамами среднего возраста – это были приятные, но мало интересные люди» _ 22.

Пётр Алексеевич Прокофьев стал управляющим делами своих племянниц – сестёр Смирновых и регулярно дарил крёстному сыну Сергуше «золотые монеты на рождения и именины» _ 23. Больше ничем примечательным он композитору не запомнился.

Сергей же Алексеевич смог прилежным обучением и упорным трудом добиться немалого. В 1864 он успешно окончил Московское Коммерческое училище и получил, по окончании, «звание личного почётного гражданина» г. Москвы _ 24. Из Петровской академии Сергей Алексеевич, однако, ушёл без аттестата – после пяти лет посещения лекций и практических занятий _ 25; причиной тому послужило, вероятно, желание поскорее заняться делом.

Предками матери по отцу были крепостные Шереметева – Шилины, увезённые графом из тульского имения в Санкт-Петербург «за своеволие» и жившие в качестве прислуги в знаменитом Фонтанном доме-дворце Шереметевых _ 26. Впоследствии во дворце располагался Арктический институт Академии наук, а ныне – там находятся Музей театрального и музыкального искусства и Музей Анны Ахматовой (поэтесса ютилась в 1920-е – 1950-е в одной из комнат дворца). В северной столице непокорные крепостные сменили фамилию Шилины на Житковы (в официальных документах писавшуюся Жидковы). Григорий Никитич Шилин-Житков (Жидков) приходился дедом Прокофьеву по материнской линии. Сам композитор запомнил ныне утраченный портрет Григория Никитича, запечатлевший его «суровым аскетом раскольничьего склада» _ 27.

Общая атмосфера в доме Шереметевых в середине XIX века была весьма своеобразной. Владел огромным состоянием граф Дмитрий Николаевич Шереметев, сам сын крепостной – знаменитой актрисы Прасковьи Ковалёвой-Жемчужиной, и, сколько мог, тратил его на тайную благотворительность и явную помощь своим собственным крепостным. Так выросшие в Санкт-Петербурге дочери Григория Житкова, мать композитора Мария Григорьевна (1855 – 1924), её сёстры Екатерина Григорьевна (1857 – 1929) и Татьяна Григорьевна (ум. 1912), получили начальное образование в стенах Фонтанного дома, затем учились в школах, в частности мать композитора – в Первой Московской гимназии, и впоследствии избрали каждая достойный и независимый путь. Восприемником при рождении, крёстным отцом Марии был сам Дмитрий Шереметев _ 28. По сохранившимся у потомков Житковых изустным преданиям жизнь в Шереметевском дворце включала приобщение к высокой культуре – дети крепостных «слушали пение знаменитой Шереметевской капеллы в домовой церкви, видели картины мастеров, развешанные на стенах дворца», понимали французский язык _ 29. Бабка композитора Анна Васильевна Инштетова, мать Марии, Екатерины и Татьяны, работала прислугой в Зимнем дворце. Инштетова была наполовину шведкой, отчего, вероятно, её внуку Сергею и досталась светловолосость и так поражавшее впоследствии, уже в Париже и в Нью-Йорке, Владимира Дукельского внешнее сходство рослого композитора со «шведским пастором» _ 30. «По преданию, Инштетовы происходили от шведского графа Инстедта, иммигрировавшего в Россию,» – сообщал сам композитор _ 31. Однако двоюродный дядя композитора Д.С. Инштетов внёс в 1947 существенное уточнение в известную Прокофьеву легенду. В письме к композитору он сообщал, что дети Инстедта – бабушка композитора и его собственный отец Семён Васильевич родились в селе Мещерском Серпуховского уезда Московской губернии, где их отец работал на строительстве для барона Боде-Колычёва. Боде-Колычёв первоначально выписал шведского подданного в Москву для работ по возведению Большого Кремлёвского дворца, проходивших, как известно, в 1838 – 1849 годах, а потом позвал к себе в имение и отдал за него свою внебрачную дочь. Достаточно раннее замужество для родившейся в таком браке дочери Анны Инштетовой не должно удивлять – оно вполне было в духе времени. Таким образом, Прокофьев приходился по матери также потомком древнему боярскому роду Колычёвых, к которому принадлежал и канонизированный Русской православной церковью Митрополит Филипп – оппонент и жертва Ивана Грозного, играющий важную роль в фильме Сергея Эйзенштейна, музыку к которому напишет, ещё не зная о своём родстве со святым, Прокофьев.

Другой парижский знакомый Николай Набоков сообщал о матери композитора Марии Григорьевне, очевидно со слов самого Прокофьева, что она «принадлежала к интеллигенции и была воспитана на оппозиционных революционных идеалах конца девятнадцатого столетия» _ 32.

Младшая сестра матери Екатерина, любимая Сергеем с раннего детства тётя Катя, вышла замуж за Александра Дмитриевича Раевского (1850 – 1914), из знаменитой дворянской семьи, дослужившегося до чина действительного тайного советника. У Раевских родилось двое сыновей: старший – Андрей (1882 – 1920), младший – Александр (1885 – 1942). Александр женился на Надежде Богдановне Мейендорф (1885 – 1950) и провёл за своё аристократическое в глазах советской власти происхождение много лет в послереволюционных тюрьмах (его жена также находилась в заключении и работала в 1929 – 1932 на строительстве Беломорско-Балтийского канала). То, что мать Александра Раевского, как и мать его двоюродного брата Сергея Прокофьева, были из крепостных, для нового режима значения не имело. Прокофьев часто, но не всегда успешно, хлопотал перед советскими властями за любимого кузена Сашу; Дневник его полон размышлений по поводу горькой судьбы Раевского. В 1931, после очередного освобождения, Раевский, уже в летах, решил начать жизнь заново: поступил в Московскую консерваторию, которую окончил по классу контрабаса, играл в театральных оркестрах столицы. В 1941, вместе со многими, прежде осуждёнными по политическим статьям, был снова арестован и умер в заключении _ 33. Таким образом, через сестру матери тётю Катю композитор состоял в свойстве как с родственниками героя войны 1812 года генерала Раевского, так и с семьёй будущего знаменитого богослова о. Иоанна Мейендорфа.

Брат деда композитора, долгожитель Павел Никитич Шилин-Житков (1801? – 1902) уехал после освобождения крестьян с женой и двумя детьми – сыном Василием, ушедшим впоследствии в монахи, и с дочерью Александрой (1856 – 1934) в деревню Баланда Аткарского уезда Саратовской губернии, где на выделенной для него после освобождения Шереметевым земле поставил два дома и посадил у ворот своего надела два дуба, живые, по свидетельству его прапраправнучки Елены Киселёвой, и по сию пору _ 34. Воспитанная в столице Александра Павловна Житкова вышла замуж за крестьянина Киселёва, однако все её дети и внуки – отдалённая родня композитора – получили должное образование и пошли либо по научной, либо по артистической части (в певцы, в актёры и в художники).

Сестра Александры Павловны двоюродная тётка композитора Татьяна Павловна Житкова (1857 – 1924) была оставлена отцом в Санкт-Петербурге на воспитании у дяди – деда Сергея Прокофьева. Татьяна Павловна окончила Бестужевские курсы и стала одной из самых первых русских женщин-врачей. Она вышла замуж за военного врача Алексея Себрякова и, ещё учась на курсах, родила ему в 1879 двух братьев-близнецов – Сергея и Павла.

Как мы видим, великорусская родня композитора была многочисленна и принадлежала к разным сословиям.

_______________________________________________________________

Примечания

1. ПРОКОФЬЕВ 1956: 9.

2. ПРОКОФЬЕВ 1983: 30.

3. Цит. по: ПРОКОФЬЕВ 1961: 206 – 207.

4. Письмо 8 января 1918 из Кисловодска. РГАЛИ, ф. 2658, оп. 1, ед. хр. 668, л. 16 об.

5. НАДТОКА 1994: 57.

6. ЦГИА СПб, ф.361, ед. хр. 3272, лл. 1, 4, 5.

7. Сведения почерпнуты из: НАДТОКА 1994: 54 – 55.

8. Там же: 56.

9. Там же.

10. ПРОКОФЬЕВ 1983: 26.

11. Музей Сергея Сергеевича Прокофьева (с. Красное); РГАЛИ, ф. 1929, оп. 3, ед. хр. 201; ср. нотариально заверенную копию в ЦГИА СПб, ф. 361, ед. хр. 3272, лл. 4, 5.

12. ПРОКОФЬЕВ 1956: 184.

13. Там же: 169.

14. Там же: 9.

15. ПРОКОФЬЕВ 1956: 189.

16. Там же: 189, 190, 192, 190.

17. Об этой деловой поездке см. письмо Прокофьева Р.М. Глиэру от 8 сентября 1910 из Солнцевки: ПРОКОФЬЕВ 1956: 205 – 206.

18. ВИШНЕВЕЦКИЙ 2005: 352.

19. ПРОКОФЬЕВ 2007а: 7.

20. ЦИАМ, ф. 228, оп. 3, ед. хр. 441.

21. Там же, л. 34.

22. ПРОКОФЬЕВ 2007а: 8.

23. Там же: 14.

24. ЦИАМ, ф. 228, оп. 3, ед. хр. 441, л. 34 об.

25. См. прошение об увольнении «из числа слушателей Академии» от 13 декабря 1871. Там же, л. 18.

26. Подробнее о предках и родне Прокофьева по материнской линии см.: ПРОКОФЬЕВ 2004: 396 – 405.

27. ПРОКОФЬЕВ 2007а: 9.

28. См. копию свидетельства о крещении Марии Жидковой (sic!) в: РГАЛИ, ф. 1929, оп. 3, ед. хр. 511, лл. 1 – 1об.

29. ПРОКОФЬЕВ 2004: 400.

30. ДУКЕЛЬСКИЙ 1968: 278.

31. ПРОКОФЬЕВ 2007а: 9.

32. NABOKOV 1951: 151.

33. Подробности биографии А.А. Раевского содержатся в рассказе Святослава Прокофьева. См.: ПРОКОФЬЕВ 1991б: 213.

34. ПРОКОФЬЕВ 2004: 398.  

 

Триумфальный концерт в Киеве

Гораздо больше удовольствия ему принесла устроенная по инициативе Глиэра осенняя концертная поездка в Киев.

Прокофьев прибыл в матерь городов русских в отличном расположении духа, о чём свидетельствовал стихотворный экспромт, отправленный 17 ноября 1916 открыткой в Петроград Элеоноре Дамской:

Не утомившися в вояже,
Вступил на почву града Кия.
Как здесь светло! Лучи какие!
И облаков немного даже _ 1.

О втором из двух триумфальных концертов 1916-го года сохранились воспоминания Владимира Дукельского, в ту пору – «вундеркинда», учившегося композиции, как и за 14 лет до того Прокофьев, у Глиэра и пришедшего вместе с родными поглазеть на заезжую знаменитость, петроградского «белого негра» и «редкостного нахала, заядлого футуриста» _ 2, как аттестовывали Прокофьева в провинциальных музыкальных кругах, а в 1920-е, уже в Париже, близко подружившегося с Прокофьевым. Колоритный документ этот заслуживает того, чтобы процитировать его подробно:

«18 ноября 1916 года Сергей Прокофьев играл свой первый фортепианный концерт в Киевском отделении РМО. Дирижировал Р.М. Глиэр, неизменно благодушный, покладистый человек, в те годы директор Киевской консерватории. Мне было 13 лет, Прокофьеву двадцать пять. <…>

Помню очень приятную, разливанно-мелодическую 2-ю симфонию Глиэра (потом мы не раз её играли в четыре руки с Прокофьевым, питавшим нежность к сентиментальной побочной теме начального «аллегро») в корректном исполнении автора, бритого и «эстетически» причёсанного брюнета в пенсне, очень нравившегося дамам, в том числе моей матери. Аплодисментов было много – Глиэра в Киеве ценили и даже гордились пребыванием «столичной знаменитости» в провинциальном, как-никак городе». –

Характерная аберрация памяти в остальном точного мемуариста: согласно сохранившейся программе перед фортепианным концертом Прокофьева шла юношеская симфония Стравинского, которую Дукельский всегда считал очень несамостоятельной, настолько лишённой индивидуального лица, что он – чему удивляться – спутал её с гораздо более запоминающейся симфонией другого композитора. –

«Аплодисменты смолкли, и водворилась специфически концертная, то есть относительная тишина; на смену парящим скрипкам и благому мату труб и тромбонов пришло щебетанье дам – любительниц музыки и реплики (шёпотом) их кавалеров. Затем снова магическая, ни с чем не сравнимая фальшь одновременно настраиваемых инструментов, подъезжающих к гортанному «ля» вожака-гобоя. Мало кто может устоять перед очарованием этого первобытного, столь многообещающего шума! Но и соблазнительный этот шум внезапно прекратился; на эстраду, из двери слева невероятно быстрым шагом почти выбежал молодой человек крайне странной, чтобы не сказать «антимузыкальной», наружности. Сергей Сергеевич был тогда очень худ, что делало его ещё более высоким. Поразила меня его маленькая голова, коротко подстриженные бело-жёлтые, цыплячьего цвета волосы, толстые, как бы надутые губы (вот почему его окрестили белым негром!) и невероятной длины руки, неуклюже болтавшиеся – не в такт стремительной его походке. Одет новый композитор был подчёркнуто элегантно: невиданного лондонского покроя фрак, оглушительно белый жилет и лаковые туфли марки «будем как солнце» – до того они сверкали! За Прокофьевым не без труда поспевал аккуратный, но вдруг поблекший Глиэр; только-только успел он подняться на подиум, как белый негр уже расположился поудобнее за роялем, подвинтил сиденье и нетерпеливо на нём заёрзал. Глиэр взмахнул палочкой – и начался музыкальный футбол, по тем временам верх мальчишеской дерзости: нечто вроде Ганоновых упражнений шиворот навыворот.

Первый фортепианный концерт Прокофьева не даром был прозван: «по черепу». Весёлая, размашистая тема, которой концерт открывался, именно так и действовала на ошеломлённого слушателя: бьют палкой по голове, хоть караул кричи. Не следует забывать, что Прокофьев принялся проказничать, заниматься своего рода музыкальным спортом в дни тепличного импрессионизма (Дебюсси и Равель), в эпоху эротико-религиозного экстаза (Скрябин); композиторы священнодействовали, приобщая заворожённую публику к своим таинствам. И вдруг... футбольный разбег, атлетические гаммы и глиссандо, мускулистая, нехитрая ритмика, и иногда затейливые гармонические кунстштюки, рассованные куда и как попало. <…>

Немудрено, что бабушка, мать и мы с братом были возмущены и сказали, чуть не в унисон, что прокофьевский концерт безобразен и что в нём нет ни единой мелодии. К нашему удивлению и негодованию рукоплесканиям (правда, сопровождавшимися смехом) не было конца; не менее шести огромных цветочных корзин были преподнесены невозмутимому пианисту-композитору. Кланялся он тоже как-то не по-человечески, а скорее на манер механически заведённой куклы; кланяясь, он едва ли не касался колен своей маленькой лимонноволосой головой и затем, стремглав, снова принимал вертикальное положение, внезапно выпрямляясь. После семи или восьми выходов Прокофьев положительно рысью выбежал в кулисы» _ 3.

Сам же Прокофьев записал в Дневнике любопытные подробности: во-первых, «за два дня билеты были проданы», во-вторых, Прокофьев «запоздал» на концерт, а посланный поторопить его человек, с которым Прокофьев по пути разминулся, «увёз с собой ключ от рояля» _ 4, отсюда памятный Дукельскому и через полвека «почти выбег» выступавшего на сцену. «Концерт прошёл не без трещин со стороны оркестра, один раз даже сбивших меня, – аккуратно записывал в Дневнике Прокофьев. – Я играл хорошо и удивительно спокойно, даже когда врал, ибо от киевских музыкантов я получил уже приговор, и очень недурный, а остальная публика всё равно не могла судить о частностях. Успех был большой, хотя и не такой шум, как в Петрограде после «Алы». Меня вызывали раз семь, трижды я бисировал, в том числе «Токкатой», повторяя её к Петрограду» _ 5. Действительно, как не без изумления признавал даже корреспондент крайне консервативной газеты «Киевлянин»: «Среди публики <…> нашлись, вероятно, и любители сильных ощущений, уловившие в пьесе Прокофьева много достоинств, во всяком случае, шумные аплодисменты по адресу пьяниста-композитора создали последнему внешний успех» _ 6.

Роман с Полиной Подольской

Возвратимся к Дневнику композитора: «У рояля, неизвестно откуда, появилась корзина белых хризантем. Я сперва отнёсся к ним довольно флегматично, решив, что это либо от Элеоноры (она говорила: «Вот я понимаю, например, жить в Петрограде и поднести цветы по телеграфу в Киеве»), либо от французского консула, либо от дирекции. Как вдруг прочитал на карточке: «Борюнечка, посылая цветы, шлёт свой привет». Цветы сразу выросли до размеров тропического леса, и я был в неописуемом восторге. Нет! Это элегантно: цветы из другого города! Вдев Глиэру после концерта в петлицу хризантему, я спросил, когда идёт поезд в Харьков» _ 7. – Ошарашенный, бывший наставник не поверил своим ушам, как не поверили им и чествовавшие Прокофьева киевские музыканты и французский консул. Почему не в Москву, да и что вообще можно делать в Харькове после Киева? За кокетливой подписью «Борюнечка» скрывалась давняя знакомая харьковчанка Полина Подольская, которую Прокофьев видел последний раз четыре с половиной года назад, когда ей было всего тринадцать. Сердце его было абсолютно свободно и, как мы видели, отнюдь не обделённый женским вниманием, он решил попытать счастья с совсем ещё юной девушкой, почти подростком, столь отличной от всего его петроградского окружения. В тот же вечер полетела телеграмма в Харьков, а на следующий день, как записывал Прокофьев в Дневнике, Полина «встретила меня на вокзале, такая изящная и молоденькая, ещё моложе своих лет, со своей очаровательной улыбкой, лёгким ломаньем походки и искренней радостью меня видеть. Несмотря на четыре с половиной года, оба мы изменились мало и сразу узнали друг друга. Полина из русой стала рыжей, что было лучше, у неё были широко расставленные глаза, хорошенький нос и острый подбородок» _ 8. Весь день Прокофьев и Полина провели вместе, а в ресторане, куда он повёл её обедать; там в отдельном кабинете он «с удовольствием играл ей на плохоньком пианино» _ 9. Со стремительностью с которой Прокофьев не только принимал решения, писал, но и ухаживал за противоположным полом, уже к концу дня он обсуждал возможность скорого приезда Полины в Петроград, точнее перевода её, студентки, в столичный Медицинский институт, при котором ей, как еврейке, могла помешать трёхпроцентная норма по набору, существовавшая для лиц иудейского вероисповедания. Вернувшись в столицу, он вновь обратился к государственному адвокату (присяжному поверенному) и редактору газеты «Речь», члену Центрального комитета конституционных демократов Иосифу Гессену с просьбой о содействии. Политическая и религиозная эмансипация населения России была основой программы его партии, первая фраза которой гласила: «Все российские граждане, без различия пола, вероисповедания и национальности, равны перед законом», а 50-й пункт специально призывал к «уничтожению всех стеснений к поступлению в школу, связанных с полом, происхождением и религией». Гессен, как еврей (сын одесских купцов), принявший православие уже в зрелые годы, знал ситуацию с ограничениями из первых рук. Кроме того, некоторое время назад он сам предложил Прокофьеву представлять его интересы в суде, если вопрос об оплате авторских прав за использование сюжета «Игрока» дойдёт до судебного разбирательства. Между политиком и влюбившимся композитором состоялись телефонные переговоры о возможном переводе Подольской в Петроград.

ГЕССЕН (благодушно). Романтическая почва?

ПРОКОФЬЕВ. Нет, оперная. Она – Полина, как и моя героиня, такая же рыжая, тонкая и глаза кошачьи. Как же мне о ней не заботиться?

(сутки спустя)

ГЕССЕН. Ваша Полина на каком курсе?

ПРОКОФЬЕВ. На первом.

ГЕССЕН. Тогда безнадежно. Верховский (ларинголог, директор Петроградского женского медицинского института – И. В.) сказал, что если бы на третьем, тогда можно, а на первых двух такое переполнение, что даже думать нечего. И не потому, что она еврейка, а потому, что все лаборатории прямо ломятся от учащихся _ 10.

Однако Прокофьев не терял присутствия духа. Вскоре политическая ситуация в стране переменилась, и никого ни о чём просить стало не надо. 27 декабря 1916 Прокофьев присутствовал на вечернем концерте Зилоти, в конце которого «все поздравляли друг друга» и «потребовали гимн»: по столице разнеслась весть об убийстве Распутина заговорщиками из офицеров-гвардейцев. «Сюжет для оперы,» – полуязвительно отметил в Дневнике композитор по поводу события и сопровождавших его восторгов _ 11. И действительно, такая опера бала написана, да притом не одна. Первая – «Святейший Дьявол (Смерть Распутина)» в 1950-е его будущим парижским знакомцем Николаем Набоковым, кузеном Владимира Набокова-Сирина; вторая – «Распутин», уже в наши дни финским композитором Эйноюхани Раутаваара. А 23 февраля 1917 (ст. ст.) в столице начались революционные волнения и 2 (15) марта монархия пала. В стране были объявлены всеобщая свобода слова, собраний и вероисповедания, и вопрос о процентной норме для иноверцев, к которым относилась Полина, отпал сам собой.

Однако до этого времени она успела 9 – 13 февраля (ст. ст.) побывать в Петрограде, и Сергей, обрадованный, поселил её в своей комнате в квартире на Садовой. Даже на пике романа с Ниной Мещерской ничего близкого и вообразить было нельзя: юная пара в одной квартире. В более простых и тёплых отношениях с ещё почти подростком Полиной условностей почти не существовало, и всё сложное становилось необычайно лёгким. Прокофьев записывал в Дневнике: «Полина была очень мила и уже снискала расположение мамы, которая втайне враждебна ко всем женским лицам, появляющимся в моей жизни. Однако я не мог не заметить, что в столице её облик чуть-чуть грустнее, чем надобно. Всё её пребывание – пять дней – мы провели, почти не расставаясь, перебывали во всех театрах, в Исаакиевском соборе, на Островах, <в ресторане> у «Медведя»». А ещё 12 февраля Прокофьев даже взял её с собой на концерт в салоне у Н.Е. Добычиной, где Максим Горький читал вступительную главу «Детства», скрипач-вундеркинд Яша Хейфец в последний раз перед отъездом из России в США играл этюд Паганини, а сам Прокофьев исполнил «Четыре этюда» для фортепиано, соч. 2, «Гадкого утёнка» (пела О.Н. Бутомо-Незванова) и «Сарказмы». Знаменитый писатель на глазах у Полины хвалил музыку Прокофьева и радостно пожимал ему руки, приговаривая: «Пишите, пишите, работайте как можно больше» _ 12. Отношения с Полиной, начавшиеся как забавное приключение, приобретали серьёзный оборот.

Отменённый московский концерт и «рецензия» на него Сабанеева

Осенью 1916 Прокофьев покорял не только отечественную провинцию. Росла и западноевропейская известность возмутителя спокойствия. Композитор узнал из газет, что 2 сентября 1916 в Лондоне солисты Лондонского симфонического оркестра исполнили его экстравагантное Скерцо для четырёх фаготов. Это, по мнению нашего героя, было «по-видимому, первое исполнение какой-либо вещи П<рокофье>ва в Англии» _ 13.

Тем смешнее и ничтожнее казались теперь его критики. Позорный скандал приключился при неожиданной отмене выступления Прокофьева со «Скифской сюитой» на Концертах Кусевицкого в Москве. Критик Леонид Сабанеев, как мы уже имели возможность убедиться, ненавидел всю молодую русскую музыку, в том числе публиковавшуюся и пропагандировавшуюся Кусевицким, в совет издательства которого он входил. И вот, ни разу не слышав московского исполнения «Скифской сюиты» и даже не имея возможности просмотреть партитуру – единственный экземпляр был на руках у автора – что уж там говорить о посещении концерта! – он умудрился написать негативную рецензию на исполнение и поместить её на следующий после отмененного 12 (25) декабря 1916 исполнения день в ежедневнике «Новости сезона». Сабанеев просто скомпоновал разнообразные опубликованные впечатления от петроградской премьеры, проперчив критику Прокофьева идейным её обоснованием и выдав получившееся блюдо за собственные впечатления от «прослушанная». Вот «отклик» Сабанеева, изложенный, как всегда у него, тягучим слогом с бесконечными повторами слов:

«В очередном концерте Кусевицкого одним из «гвоздей» была в первый раз исполнявшаяся «скифская» сюита молодого композитора Прокофьева – «Ала и Лоллий», шедшая под управлением самого автора.

«Скифские» музыки всякого рода ведут своё начало от успехов дягилевской антрепризы в Париже. Тогда наши союзники заинтересовались русским искусством. Но заинтересовались несколько односторонне: в музыке русских корифеев искусства их привлекал элемент «варварства», элемент ниспровержения устоев искусства, тех устоев, на которые привыкли взирать с уважением французы, великие консерваторы в искусстве, даже в лице своих передовых художественных новаторов, никогда не разрывающие окончательно с традицией и, прибавлю, с хорошим вкусом. Не глубина и величие Мусоргского, не тонкость и фантастика Римского-Корсакова, а экзотизм их ритмов и варварская на взгляд француза самобытность их гармоний привлекла к ним симпатии и интересы французов. От избытка культуры их потянуло на варварство.

И вот родился спрос на «варварскую музыку». Замечу, между прочим, что такую музыку писать гораздо легче, чему музыку не варварскую, только надо не стесняться и иметь достаточно невзыскательные собственные уши, чтобы её слушать. Первый Игорь Стравинский специализировался на поставках варварских композиций. Теперь у него проявился продолжатель, не уступающий ему в варварских качествах. Это – Прокофьев.

Трудно возразить против несокрушимости их «художественной» позиции. Ведь, если сказать, что это плохо, что это какофония, что это трудно слушать человеку с дифференцированными органами слуха , то ответят – «Ведь это же варварская сюита». И пристыженный критик должен будет сократиться.

Поэтому я не стану поносить эту сюиту, а напротив скажу, что это великолепная варварская музыка, самая что ни на есть лучшая, что в ней прямо избыток всякого варварства, шуму, грому <хоть> отбавляй, какофонии столько, что к ней постепенно привыкаешь и перестаёшь даже на неё реагировать. Что происходя по прямой линии от «Весны священной» Стравинского, она к варварским чертам последней прибавила ещё много личных варварских нюансов. Но если меня спросят, доставляет ли эта музыка мне удовольствие, или художественное переживание, или глубокие душевные настроения – то я должен буду категорически сказать – «нет».

Талант у Прокофьева нельзя отрицать – но этот талант гораздо меньше того остатка, который приходится на для известной внутренней неразборчивости и на долю чистого озорства футуристического типа. Что выкристаллизуется из Прокофьева, из всех его шалостей и музыкальных выходок – не знаю, но печаль в том, что этого юного композитора уже перехвалили петроградские «передовые» критики за его озорные выходки, а это перехваливание – яд для дарования неокрепшего.

Автор сам дирижировал с варварским увлечением.

<…> Неужели же только одним варварством сильно русское искусство? Печальную роль играют те художники, которые своею деятельностью вздумают поддерживать это дилетантское утверждение» _ 14.

В сущности, литературные упражнения Леонида Сабанеева содержали в себе весь набор обвинений, которые через тридцать лет коммунистические вожди предъявят русским композиторам – неуважение к традиции, неблагозвучие, низкопоклонство перед западом. То, что большая часть этих претензий не имела под собой оснований – всё происходило ровным счётом наоборот – не значило ничего. Для непонимания и нелюбви никаких оснований не нужно.

«Новости сезона» вынуждены были отказаться от услуг оскандалившегося сотрудника, а сам Прокофьев с преогромным удовольствием ссылался всю жизнь на этот эпизод. В довершение позора и «Хроника журнала «Музыкальный современник»» и уважаемая газета «Речь» опубликовали в один и тот же день – 17 января 1917 г. (ст. ст.) – опровержение Прокофьева, окончательно расставившее точки надо всеми «i», которое завершалось так:

	«Настоящим удостоверяю:
1) что я в Москве никогда не дирижировал,
2) что сюита моя в Москве не исполнялась,
3) что рецензент не мог с нею ознакомиться даже по партитуре, 
так как её единственный рукописный экземпляр находится в моих руках» _ 15.

Редакция «Музыкального современника» (т. е. в данном случае в первую очередь – Сувчинский) сопроводила это опровержение ехидной припиской: «…на предложение дать объяснение в печати по обстоятельствам, изложенным в письме г-на Прокофьева, Л.Л. Сабанеев ответил отказом и в дальнейшем заявил об уходе из состава сотрудников «Музыкального современника»» _ 16.

А охочая до скандальных новостей «Русская воля» с нескрываемым восторгом уже через два дня комментировала произошедшее в статье с издевательским заголовком «Астральный критик»:

«Т. к. г. Сабанеев считается если не «львом», то, по крайней мере «онагром» нашей музыкальной критики, то мы никак не смеем предположить, чтобы он писал свою рецензию, в глаза не видав сочинения г. Прокофьева, и попросту сказать «наврал» по молодости композитора, неосторожно вверившись непогрешимому авторитету афиши. Гораздо уважительнее будет предположить, что г. Сабанеев ознакомился с сюитою г. Прокофьева путём «дальнего видения», в образе и подобии астрального тела. Тем вероятнее, что, кроме дальнего видения, г. Сабанеев обнаруживает ещё и астральный же дар предвидения или, по-оккультному, дар «памяти вперёд». Г. Прокофьев свидетельствует, что он никогда не дирижировал в Москве, а г. Сабанеев – по «памяти вперёд» – утверждает, что не только дирижировал, но ещё с варварским увлечением. По силе астральной прозорливости насчёт ближнего своего г. Сабанеев имеет лишь одного соперника: городничего Сквозника-Дмухановского, который забрил мужу слесарши Пошлёпкиной лоб в солдаты на том основании, что «Он, говорят, вор; хоть он теперь и не украл, да всё равно, говорит, он украдёт, его и без того на следующий год возьмут в рекруты…»

И с этаким-то астральным даром г. Сабанеев тратит время на музыкальные рецензии!» _ 17

Десять лет спустя Сабанеев объявился в Париже, где к этому времени поселился и Прокофьев, и, всеми теперь презираемый, стал искать благорасположения – и работы – у нового директора Российского музыкального издательства Гавриила Пайчадзе и даже упорно напрашиваться в гости к Прокофьеву, о котором старался отныне писать положительно (как будто мнение Сабанеева, после позора 1916 года, что-либо для Прокофьева значило!). «Не пускайте его к себе, у него изо рта воняет, он вам отравит всю квартиру,» – предупредил Прокофьева Пайчадзе. Но Прокофьев ничего не забыл: «Это от того, что он всю жизнь обдаёт всех грязью» _ 18. Пайчадзе нашёл Сабанееву работу по способностям – ту, которую мог бы исполнить любой, знающий нотную грамоту, – поставил переписывать партитуры столь ненавидимых им композиторов. Пасквилянт получил по заслугам.

Когда же летом 1945 музыковед Израиль Нестьев говорил с Асафьевым о подготавливаемой им книге-диссертации о Прокофьеве, вскоре увидевшей свет в английском переводе в США, и коснулся истории с «рецензией» Сабанеева, то Асафьев ответил прямолинейно-жёстко: «Гнусный человек. Не стоит его упоминать…» _ 19

Начало дружбы с Сувчинским и Бальмонтом; новые творческие замыслы; романсы на слова Ахматовой

Сердечное увлечение стимулировало творчество: 18 декабря 1916 композитор записал в Дневнике, что «в перспективе: 3-й Концерт <для фортепиано с оркестром>, Скрипичный концерт и «Классическая симфония»» _ 20 – сочинения, которые, наряду с кантатой «Семеро их», задуманной в начале февраля 1917 _ 21, будут занимать его воображение на протяжении всего следующего года.

На фоне этих планов крепла интеллектуальная дружба с Сувчинским и Бальмонтом, которые стали его заинтересованными собеседниками и советчиками. С Сувчинским Прокофьев познакомился ещё в ноябре 1915 _ 22, Бальмонту был представлен в Петрограде в конце октября 1916, накануне нового исполнения «Скифской сюиты» _ 23. С первым его особенно сблизили восхищение Сувчинского прокофьевским романсами на стихи Ахматовой, выбор текста к которым был им и подсказан _ 24, и произошедший в 1916 – 1917 в редакции издававшегося на средства Сувчинского «Музыкального современника» конфликт вокруг статьи Асафьева.

Написанные в 1916 «Пять стихотворений А. Ахматовой для голоса с фортепиано» заслуживают особенно тёплых слов как пример очень личного прочтения формально отточенной и одновременно сдержанно-трагедийной лирики. Именно около этого времени Ахматова, считавшаяся поэтом любовным по преимуществу, стала соединять личное с гражданственным – одно такое её повествующее о зацветшей в тревожном степном «восточном ветре» перемен трагической любви стихотворение «Тот август как жёлтое пламя…» положит в 1930-е на музыку в оратории «Конец Санкт-Петербурга» Дукельский. Прокофьев тоже скоро взглянет на происходящее вокруг него космически. Первым шагом на пути к этому станет для него ахматовский цикл. Первые три романса – «Солнце комнату наполнило», «Настоящую нежность не спутаешь», «Память о солнце в сердце слабеет» – явно связаны с увлечением Ниной Мещерской и с последующим разрывом, перетолкованном через столь близкую Прокофьеву в 1915 – 1917 образность. Сумрачность господствует в четвёртом романсе «Здравствуй». А пятая в ахматовском цикле баллада «Сероглазый король» напоминает по широте дыхания Второй фортепианный концерт. Не тень ли Макса Шмидтгофа снова тревожила сознание Прокофьева?

Бальмонт ввёл молодого композитора в круг поэтических олимпийцев, и это не могло ему не льстить. Ведь это его, Бальмонта поэзией было вдохновлено название сочинявшихся Прокофьевым в ту пору фортепианных миниатюр – т. н. «Мимолётностей». Счастливый оказанным ему вниманием, он записывает после одной из встреч с мэтром (7 ноября 1916) с почти экстатическим восторгом, выдающим всё-таки очень юную душу, о созерцании небесных тел над ночными осенними улицами Петрограда:

«Идя от Бальмонта, любовался звездами. Наконец-то отдёрнулся облачный полог – и какая радость было увидеть и красавца Ориона, и красный Альдеберан, и красный Бетельгейзе, и чудный зеленовато-бледный бриллиант Сириуса. Я смотрел на них новыми, открывшимися глазами, я узнавал их по заученным расположениям на звёздных картах – и будто какие-то нити связывали меня с небом! Было четыре часа ночи, надо было спать, а белый Сириус стоял прямо под окнами и не давал глазам оторваться от него!» _ 25

Весь мир предстаёт ему прояснившимся, словно в ожидании вселенского преображения. Новая любовь, творческие планы, признание его таланта выдающимися немузыкантами – всё это поддерживало внутреннее возбуждение на высоком градусе. 5 февраля 1917 после концерта в Москве Прокофьев уже обещает Бальмонту сочинить «Семеро их» на текст древневавилонского заклинания, переведённого поэтом-полиглотом _ 26.

Скандал в «Музыкальном современнике», планы нового издания

Страсти продолжали кипеть вокруг новых произведений Прокофьева и Стравинского даже в редакции «Музыкального современника», да столь нешуточные, что летом 1917 года журнал прекратил из-за них своё существование. Не желая больше терпеть линии Андрея Римского-Корсакова и его окружения, Пётр Сувчинский отказал журналу в деньгах. Богатый меценат, будущий идеолог русского евразийства разорвал с Андреем Римским-Корсаковым после того как последний отклонил статью Игоря Глебова «Пятое симфоническое собрание ИРМО» за, как он сам высказал Глебову-Асафьеву, «ненаучность, необоснованность и пропагандистский характер» _ 27. В статье содержалась неприемлемая для клана Римских-Корсаковых высокая оценка новых сочинений Стравинского, которого те считали просто за неблагодарного человека и даже завидовали его успехам, а также сочинений Сергея Прокофьева, к которым Андрей Римский-Корсаков и его родня, жена композитор Юлия Вейсберг, зять композитор (местами – скучнейший!) Максимилиан Штейнберг, были скорее равнодушны. Сувчинский предоставил беспокойному клану возможность самим впредь подыскивать средства на журнал «правильного» направления, а Прокофьева известил о том, что будет издавать новый журнал, посвящённый музыке. Особенное удовольствие ему доставило передать прощальную реплику Юлии Вейсберг: «И ваш новый журнал будет называться «Пркфв»» _ 28. Это была победа не академического экспериментирования, а именно тех, кто всей душой был за новое, передовое, пусть и не во всём правильное, искусство. Прокофьев оценил поступок Сувчинского и на протяжении двадцати последующих лет внимательно прислушивался к его мнению по вопросам жизненным и творческим.

Ушёл в негодовании из редакции «Музыкального современника» и сам Асафьев, чей кажущийся из дня сегодняшнего самоочевидным текст увидел свет лишь шестьдесят лет спустя! В нём Асафьев не говорил ничего принципиально нового в сравнении с тем, что публиковал прежде, только чётче проводил различия между «Скифской сюитой» и «Весной священной» Стравинского при явном сходстве взятой в обоих музыкальных полотнах темы, да отмечал, что «Скифская сюита» и «Весна» суть два наиболее представительные для современной русской музыки произведения. Именно это последнее и объявил «пропагандой» Андрей Римский-Корсаков, бывший товарищ Стравинского, к середине 1910-х возненавидевший его, можно сказать, до самого основания своего существа и печатавший, подобно Сабанееву, идеологически мотивированную критику всего, что выходило из-под пера Стравинского.

«…Стравинский – зеркало современности, – писал Глебов-Асафьев в отвергнутой статье, – ибо <…> отразил <…> в «Весне священной» – страх модерниста перед надвигающимся огрублением. Именно, страх, так как лучшие моменты «Весны» – её таинственные жуткие моменты: хождения по тайнам и пляски обречённой. Но странное очарование страшной власти земли и её звериной воли, порабощающих человека и отрицающих всю её [его? – И. В.] городскую культуру с её любованием творчеством, прозвучало впервые со всей яркостью и силой в «Скифской сюите» С. Прокофьева, а не в «Весне» с её нарочитым архаизмом…» _ 29

В формулировках статьи – «отрицание… городской культуры с её любованием творчеством», «обречённость» существующей урбанистической цивилизации – можно при желании увидеть предвестие евразийской концепции культуры, сформулированной вскоре Сувчинским с оглядкой на музыку Прокофьева и Стравинского и на пропагандировавшееся в 1917 – 1918 годах скифство. Модно увидеть в асафьевских формулировках и исток произошедшего впоследствии решительного отказа Асафьева от буржуазного, как ему стало видеться, «миража «качества дарования»<, который> заслоняет качество высказывания и препятствует раскрытию противоречий, свойственных данному произведению, противоречий, объясняемых не только заблуждениями личного порядка» _ 30.

Журнал же, об издании которого объявили Сувчинский, Глебов-Асафьев и присоединившийся к ним В.В. Гиппиус, назывался, конечно, не «Прокофьев», но «Музыкальная мысль». В печатном проспекте издания политический радикализм (дело всё-таки происходило в 1917 году) сочетался с радикализмом эстетическим и – одновременно – с нерушимой верностью традиции; последние два качества изо всех живших в России композиторов ярче всего воплощал Прокофьев. А общая точка зрения всё-таки была скорее романтической, с упором на верховенство «духа музыки» и на «национальное существо» музыкального творчества.

«События наших дней повелительно зовут русское общество к деятельному участию во всех областях жизни, – писали в объявлении об издании Глебов, Гиппиус и Сувчинский. – Совершающаяся революция великого исторического размаха не могла стать и не стала революцией только политической и даже только экономической, – она уже захватывает и будет всё шире захватывать народную душу. Мы не предсказываем её будущих судеб, но уже сейчас, далеко впереди, открываются самые беспредельные религиозные возможности и на пороге к ним – художественные.

Художественная сила России издревле складывалась выразительнее и неудержимее всего в стихии музыкальной.

Стихия музыкальная есть основная стихия всякого подлинного искусства. <…>

Очередная тема – переоценка национального существа русской музыки привлечёт особенное внимание руководителей журнала…» _ 31

Но мы, кажется, сильно забегаем вперёд.

____________________________________________________________

Примечания

1. ГЦММК, ф. 33. ед. хр. 149.

2. ДУКЕЛЬСКИЙ 1968: 252.

3. Там же: 252 – 254.

4. ПРОКОФЬЕВ 2002, I: 625.

5. Там же.

6. Вырезка в: РГАЛИ, ф. 1929, оп. 1, ед. хр. 918.

7. ПРОКОФЬЕВ 2002, I: 625.

8. Там же.

9. Там же.

10. По Дневнику Прокофьева (опущены мелкие детали). Там же: 627 – 628.

11. Там же: 628.

12. Там же: 638.

13. ПРОКОФЬЕВ 1937.

14. САБАНЕЕВ 1916.

15. Переиздано в: ПРОКОФЬЕВ 1991в: 23.

16. Там же.

17. Астральный критик // Русская воля. – 1917. – 19 января.

18. ПРОКОФЬЕВ 2002, II: 644.

19. АСАФЬЕВ 1974а: 82.

20. ПРОКОФЬЕВ 2002, I: 628.

21. Там же: 638, 665.

22. Там же: 522.

23. Там же: 622.

24. См. письма Сувчинского к Прокофьеву в РГАЛИ, ф. 1929, оп. 1, ед. хр. 704.

25. ПРОКОФЬЕВ 2002, I: 623.

26. Там же: 638.

27. Слова эти приводятся в письме Асафьева Мясковскому от 16 февраля/1 марта 1917 из Петрограда в Ревель, где призванный в армию Мясковский занимался укреплением военно-морских фортификаций. Цит. по: СТРАВИНСКИЙ 1998 – 2003, II: 397.

28. Приведено ПРОКОФЬЕВ 2002, I: 639.

29. Цит. по СТРАВИНСКИЙ 1998 – 2003, II: 638.

30. АСАФЬЕВ 1936: 25.

31. Гранки объявления об издании с правкой Асафьева см. в его архиве: РГАЛИ, ф. 2658, оп. 1. ед. хр. 220.  

 Из книги: Игорь Вишневецкий. Сергей Прокофьев. Москва, 2009

 




Коментарі

 


RSS 2.0 contacts home