Вхід для користувачів
 




1 квітня 2011

Юрий Милославский: О ХАРЬКОВСКОЙ ЛИТЕРАТУРНОЙ СТУДИИ БОРИСА АЛЕКСЕЕВИЧА ЧИЧИБАБИНА

 Борис Чичибабин

I
 Выяснилось, что дают и такие срока.

 Литературную студию при Доме Культуры [работников] связи, — это значимое слово обыкновенно пропускалось в кратком именовании названного учреждения, что чрезмерно расширяло его смысл, — студию эту доверили Борису Алексеевичу Чичибабину еще на исходе января 1964 года; об этом Харькову поэтическому стало известно почти тотчас же. Однако первое практическое занятие-знакомство состоялось вечером в среду 5 февраля 1964 года. — Февраль был харьковским: когда я, выйдя пораньше, зашагал от своей Краснознаменной (Каплуновской) по направлению к Дому Культуры Связи, света было еще достаточно, и ледяная корка на ветвях деревьев Политехнического сада оставалась полупрозрачной, белесой, грязно-серебряной по изгибам.  Затем понесло водянистым снежком — и немедленно стало темно и слякотно.
 

Когда дело доходит до столь значительных «блоков»  времени, подобная точность представляется нелепой, но зато утешительной: и то сказать, сперва календарь показывал 5.2.1964, а потом как-то сразу стало 5.2.2009; бывает. Ничего страшного. Возможно, произошла ошибка.

Правду сказать, меня озадачивает не столько длительность  путешествия, — от начала эпохи студии Чичибабина — и до сего зимнего дня,  сколько краткость самой этой эпохи. В архиве писателя и киноведа Раисы Андреевны Беляевой (Гуриной) хранится рукописное объявление, из которого следует, что, мол, «занятие Литературной студии, посвященное памяти Бориса Пастернака, состоится в воскресенье, 9 января 1966 года… Приходите сами, приводите друзей» и проч.

Это январское занятие оказалось последним: Борис Леонидович был разрешен к употреблению лишь условно, да к тому же — предисловие к совсем недавно (на титульном листе — 1965 г.) вышедшему из печати пастернаковскому тому в «Библиотеке Поэта» принадлежало перу Андрея Донатовича Синявского, — тогда уже арестованного и осужденного. В сочетании с именем Чичибабина, подобная, — в сущности, пустяковая — историко-литературная «коллизия» внезапно породила гремучую идеологическую смесь. Допустимо, что годом раньше или годом позже — все бы обошлось легко и без боли, но той зимой в скучных недрах Агитпропа происходило какое-то учащенное движение инструкций. А, быть может, кто-то из коллег Бориса Алексеевича по Союзу Писателей, удачно обратился с челобитной по начальству. Так или иначе, но студия Чичибабина прекратила свое существование, проработав, — сколько это получается? — чуть меньше двух лет.

Двадцать три месяца с малым гаком.

Ничего более значительного по степени воздействия, чем эти студийные месяцы, в моей жизни не случилось. И я хорошо знаком  еще с двумя-тремя людьми, о которых мне доподлинно известно: их предвари тельные жизненные итоги в пределах обсуждаемой здесь области совершенно схожи с моими. В нашей последующей судьбе не следует искать общности. Мы просто испытали равное по значимости / по силе влияние одного и того же т. н. культурного феномена. Проще сказать, мы вышли из студии Чичибабина.

Еще о нескольких лицах я могу сказать приблизительно то же самое, — но более понаслышке. 

Все это означает, что есть во Вселенной некое умозрительное пространство, где все мы (студийцы) особенным образом пребываем в затрапезной, но достаточно вместительной зальце, оборудованной высоким дощатым помостом-сценой; на столе, размещенном нa подмостках, лежит чичибабинский, конторского образца, портфель с книгами…

II
В силу известных особенностей новейшей отечественной истории, — и по обстоятельствам биографическим, — Борис Алексеевич Чичибабин представлен нам (собственно, с настойчивостью представляется), прежде всего,  в облике, так сказать, антисоветско-демократическом. Нельзя утверждать, будто для этого нет оснований. Поэт испытал на себе неумолимое давление всех тех губительных энергий, которые только имелись в распоряжении  его эпохи: от силовых воздействий нелепой агитпроповщины, которой так и не удалось предотвратить ни одной настоящей «идеологической диверсии» — и до обложного налета на душу эстеблишированной, наглой, сытой, могущественной диссидентщины. Там, где ослабевала мощь первого из названных нами факторов, там тотчас же многократно укреплялся фактор второй. Но обыкновенно они работали совместно, в полном согласии, как пресловутые «злой» и «добрый» следователи, — и, наконец, к середине 80-х, явно обнаружили общую свою природу.  Впрочем, иначе и быть не могло. Можно сказать, что в некотором смысле Борис Алексеевич «век свободы не видал». 
Но сперва — о  «шестидесятых».
В реальности указанный период нашей истории длился, приблизительно, от 1955/56 по 1971/72 гг. — и оказал решающее воздействие на все русское культурное пространство.  Впрочем, сегодня  констатация эта обратилась почти в общее место. Объективности ради  добавим, что такова же историческая роль «шестидесятых» и для сегодняшних Северной Америки и Европы. Культурная история российских «шестидесятых» покамест изучена недостаточно, притом что изучать ее становится все труднее. Носители этой истории, будь то отдельные лица, или общественные группы (организации) — не просто еще физически живы; они поныне, — до сего дня, — являются, как выразился в своей «Психологии масс» Лебон, подлинными господами живых,  — и всячески препятствуют тому, чтобы их «изучали»; собственно, никакая культурная история не споспешествует своему изучению заживо; в этом смысле «шестидесятые» отличаются разве что необыкновенной жесткостью и неразборчивостью в средствах, избранных для сопротивления даже самым, казалось бы невинным, попыткам, разобраться в их сущности. — По той же причине почти отсутствуют и серьезные художественные попытки запечатления российских «шестидесятых». 

  Для стран бывшего СССР  время «шестидесятых» стало преддверием окончательного торжества совокупных умонастроений, вообще свойственных российскому нижнему господскому слою[1], обыкновенно именуемому интеллигенциею. 
  Как это всегда происходит в истории культуры, российский нижний господский слой сформировал и миф о своем происхождении. В частности, в последние десятилетия стараниями А. И. Солженицына, как одного из наиболее известных представителей н. г. с., в обиход было введено понятие т. н. «образованщины», — или «советской интеллигенции», которая, будто бы, разительно отличается в своих культурно-поведенческих стандартах от «настоящей», истинной русской интеллигенции, в ее «веховской» модификации. Но при ближайшем рассмотрении этого допущения можно заметить, что речь идет о подмене понятий: действительно, в различные исторические моменты в различных группах в пределах н. г. с. доминировали различные «системы взглядов», «убеждения», различные сознательные и безсознательные, «роевые» тактики во взаимодействиях с высшими господскими слоями как в самой России-СССР, так и за ее пределами, — слоями, всегда являющимися для н. г. с. работодателями.  Между коллективными носителями этих противоположных «убеждений и взглядов» велась и ведется дискуссия, борьба, иногда доходящая, как известно, до взаимоистребления. Но все эти различия, даже относясь к явлениям и предметам действительно важным, всегда были, по сути,  второстепенными, ибо не касались главной характеристики (основного свойства) н. г. с. В своей целокупности н. г. с. осознавал и осознает себя сословием глобальных экспертов по всем вопросам мiроздания.

  В эпиграмме А. С. Пушкина о живописце и сапожнике, попытка последнего распространить свою экспертизу за пределы обуви, вызвала резкий отпор Апеллеса. Подобная дерзость была, как видим, еще представима в Российской Империи в 20-е — 30-е годы XIX века. В наши дни, да и на протяжении всего ХХ минувшего столетия, Апеллес был бы тотчас же подвергнут резкой критике за ретроградство, шовинизм, тоталитаризм и проч.; его картины были бы признаны никуда не годными и удалены из галерей; в своих настойчивых рапортах по начальству эксперты потребовали бы отставки Апеллеса с должности художника, и наверняка преуспели бы в своих настояниях. Если сапожник в пушкинской притче без труда распознается всеми как образ «экспертного сословия», то под Апеллесом следует понимать не только некоего творца прекрасного, но и вообще всякое иное «не-экспертное» сословие, любую человеческую общность, которая дерзает усомниться в глобальных возможностях экспертизы, предоставляемой н. г. с. urbi et orbi. Чаяния сословия экспертов состоят не только в одном признании за ним одним безусловного права на таковую экспертизу. Проведение ими экспертизы должно быть непременным условием всякого и всяческого начинания, предпринимаемого на любом уровне человеческой деятельности; при этом мнение экспертов является решающим. Как видим, «сословие экспертов», н. г. с. — претендует, таким образом, на власть (прежде всего, государственную и идейную), но с одним существенным изъятием: хотя она настаивает на том, чтобы ее экспертные рекомендации принимались безоговорочно, при этом, однако, ответственность за результаты претворения этих рекомендаций на практике, н. г. с. возлагает на «не-экспертные» группы, чаще всего, на государственную систему, которая будто бы не смогла или не захотела этими рекомендациями разумно воспользоваться.
  Особо стоит вопрос о вознаграждении н. г. с. за его экспертные труды. По мнению н. г. с., это вознаграждение должно начисляться его членам автоматически, — вне зависимости от результатов экспертизы, и уж тем более, вне зависимости от готовности потенциального работодателя (вспомним злополучного Апеллеса) вообще признать необходимой само проведение данной экспертизы. Поскольку деятельность н. г. с., или, как прежде говаривали, способ его существования, состоит именно в непрерывной экспертизе Всего, для поддержания этого процесса н. г. с. естественно нуждается в средствах: экспертам должно выплачиваться жалованье, должны функционировать соответствующие институции, где работают эксперты и строиться жилье, где они отдыхают между экспертизами. Этот процесс поддержания и поощрения своего существования н. г. с. рассматривает как природный, лучше даже сказать — присносущий. Поэтому ничто и не при каких обстоятельствах не может воздействовать на готовность н. г. с. принять вознаграждение за свои труды из любого внешнего (по отношению к н. г. с.) источника.

  Среди прочего, нижний господский слой на территориях исторической России не только определил собственный «круг чтения», но и породил собственную словесность, как некий особый подвид российской словесности. Этот подвид мы намерены называть «литературою н. г. с.», что позволит нам избежать постоянной полемической путаницы между  а/русскою; б/советскою; в/русскоязычною и Бог весть еще какими литературами.

  Литература н. г. с. по преимуществу занимается прямым и косвенным истолкованием и пояснением сущности неотъемлемого права «сословия экспертов» на экспертизу, апологией этого права, иллюстрациями его успешного применения, критическим отображением случаев, когда права н. г. с. так или иначе попирались или попираются — или описанием страданий тех представителей сословия, которые насильственно лишены возможности осуществления своих прав, и/или вознаграждения за само обладание этими правами.
  В этом смысле интересующийся должен обратиться к анализу классических образцов литературы н. г. с.: романам «В Круге Первом» и «Раковый Корпус» А. И. Солженицына и ныне забытой, но полвека тому назад «знаковой» — повести покойного М. Дудинцева «Ни хлебом единым». В этих произведениях апология н. г. с. получила наиболее полное и развернутое выражение, — как в плане лиро-эпическом, так и в плане, если допустимо так выразиться,  приточном, —  т. е. являющем читателю образцы «правильных» ответов/реакций на те или иные вопросы/раздражители, с которыми приходится сталкиваться героям этих романов из числа «экспертов». При этом следует учесть, что главным героем произведений литературы н. г. с. так или иначе, но всегда является автор-повествователь, носитель функции верховного эксперта. Из более поздних типичных  произведений лит-ры н. г. с. следу ет назвать лиро-сатирическую повесть Ф. Искандера «Созвездие Козлотура». Далее российская литература н. г. с., приобретая характер «остраненный», с элементами фантастики, антиутопии, саркастического философствования, политической басни-иносказания, либо пастиша, или, скорее, жанрово-стилевой пародии и под. (см., прежде всего, работы В. П. Аксенова, начатые «Затоваренной бочкотарой», основной свод повестей бр. Стругацких), обрела новый бурный расцвет в конце 80-х — первой половине 90-х годов прошлого века (от Каледина и Пьецуха до Сорокина и Пелевина).

III
  Творчество Бориса Алексеевича Чичибабина (Полушина), на наш взгляд, может быть достаточно плодотворно изучено как явление, особенным образом состыкованное (по выражению Ю.Н. Тынянова) с литературой н.г.с.  Оно явилось своего рода уникальной  креативной реакцией  на вызов (основной ряд феноменов, каждый из которых выявлен в наиболее полном из возможных объеме) «шестидесятничества» в целом. Собственно говоря, это общее место. Один из последних сборников Бориса Алексеевича так и зовется «Мои шестидесятые». —  Все внешнее (осознаваемое) мiроощущение Чичибабина выстраивалось и, если угодно, вербализовалось исключительно в темах, терминах, символах и эмблемах  «шестидесятничества», равно «демократического» и «почвенного» изводов. Иного культурного языка Борис Чичибабин практически не знал и так никогда и не узнал.

  Уникальность же творчества Бориса Чичибабина состоит в том, что все оно есть — во многом осознанная! — попытка, — сколь плодотворная, столь и трагическая, — синтеза, сочетания, совмещения  литературы н. г. с., — с национальной русской классической литературой. Мы бы даже дерзнули сказать, что Чичибабиным, как «культуртрегером», собственно — проповедником, было предпринято нечто большее: в его сочинениях упорно и последовательно предлагался некий идеальный надвременной культурный ряд,  в котором возлюбленная им двоица «красно солнышко Пушкин, синь воздух Толстой — неразменные боги России» могли бы непротиворечиво состыковаться с Шаровым и Солженицыным, Окуджавой и Эренбургом, — при посредничестве Паустовского и Пастернака.  Это был как бы некий литературно-экуменический рай, где нет уже «болезни, печали и воздыхания», порожденных полярностью, чуждостью друг другу тех или иных явлений культурного міра. Противоречия преодолеваются «просветительным» синтезом-миссией:  т. к. поэзия, по Чичибабину,  «спасает мір».  Об этой, для Чичибабина основополагающей, «несущей» идее, мы как-то разговорились с любезным моим собратом — поэтом Станиславом Александровичем Минаковым, живущем в третьей поэтической столице Руси — в Харькове. Затравкой нашей беседе послужило одно мое старое стихотворение.
  Привожу в отрывках:
  С. М.: /.../ В сентябре 2003 г. на Европейско-Тихоокеанском конгрессе по сотрудничеству во Владивостоке, где мне выпала честь представлять Украину в составе Европейской делегации ПЕН-клуба, на большом литературном вечере в Доме офицеров я прочел ваше давнее стихотворение о великом поэте ХХ века Осипе Мандельштаме.   Его мы еще прежде опубликовали в сборнике «Дикое поле. Стихи русских поэтов Украины конца ХХ века» в 2000 г., и именно этот сборник, составленный мной вместе с товарищами-харьковчанами Ириной Евсой и Андреем Дмитриевым (как и «Двуречье»), я привез для библиотеки Дальневосточного университета.

                        Не жалею Начальника Штаба;
                        Маршал Блюхер, — ахти! — наплевать!
                        Но жалею, сержант, Мандельштама,
                        Мандельштама — зачем убивать?

                        /.../
                        Генерала давайте угробим,
                        Мандельштам — да пребудет живым.
                        ...Мертвяка обложили укропом —
                        экий сытный да жертвенный дым!

                        Орденок на оранжевой ленте,
                        золотое тряпье на трубе...
                        Пожалейте меня, пожалейте —
                        Мандельштама оставьте себе.

  Сказано резко. И, я бы сказал, характерно для вас, — и сегодняшнего тоже, отчасти. В каком это году писалось?
  Ю. М.: В 1967-м, вроде. 40 лет назад. И подумать страшно. Во время нынешнего моего пребывания в Харькове, куда в эти же дни приехала из Киева любимая ученица Бориса Алексеевича Чичибабина, Рая Гурина, т.е. известный киновед Раиса Андреевна Беляева, — мы с ней вспоминали, собственно, пытались вспомнить, — кстати,  по вашей, Станислав Александрович, наводке, «исторический контекст» этого стихотворения. Тогда дошли до нас слухи, что в «Библиотеке Поэта» будто бы должно вскоре выйти «Избранное» Мандельштама. Нам было также известно о знаменитом, ключевом разговоре Б. Л. Пастернака с И. В. Сталиным после ареста Мандельштама в 1934 году. На меня подробности их беседы оказали, можно сказать, неизгладимое воздействие...
/.../   Покойный Борис Алексеевич Чичибабин эти стихи мои о Мандельштаме — одобрял. Собственно, «одобрял» — это не вполне подходящее слово.
  Чичибабин как-то тяжело замолчал и задумался, услышав мое новое сочинение. Так в молчании мы с ним, — и еще с Раей Гуриной, — проследовали от того места, что зовется теперь «Чичибабин-центр» до того места, что по-прежнему зовется «Зеркальной Струей». Здесь Борис развернулся ко мне и заговорил: «Думаешь, я не знаю, какие это стихи?! Это — ух! какие стихи!» И добавил, обращаясь к Рае: вот какие стихи Юрка написал!» И вновь затих. К этой, перемежаемой молчанками, мрачноватой похвале он еще возвращался несколько раз; но всегда не в предмет разговора, ни с того, ни с сего, следуя подспудному ходу каких-то своих помыслов; или, лучше сказать, при виде меня словно бы вновь припоминая некий аргумент в важном для него внутреннем споре.
  С. М.: О чем был этот внутренний спор, который, небось, иногда и наружу выплескивался?
  Ю. М.: Да все о том же. Борис Чичибабин — был, помимо многого-многого иного, — замечательным проповедником в те времена для нас «единственно верного», но сомнительного и опасного учения об особенной роли художника, так называемого Поэта. Разумеется, Борис Алексеич, так сказать, биографически возросший в пределах названного учения, просто не мог не быть его адептом. Но, мастерски-чувствительный сочинитель и натура неосознанно-христианская, хотя и вполне безцерковная, — да и могло ли быть иначе? — Чичибабин, в конце концов, назвал Поэта — братом Христу.
/.../   В стихотворении на смерть Мандельштама Чичибабин, верно, учуял посыл: если за сочинителем (усвоившим имя Поэта) признаются особые права — они неизбежно распространятся и на преимущественное, перед всеми не-поэтами, право на жизнь. Его и жалеть надо больше других, ибо он всегда невиноватее всех прочих невиноватых, нужнее всех нужных. А сержант, к которому обращены лукавые просьбы и уговоры молодого Ю. Милославского, выполняет доверенную ему работу, не обращая внимания ни на какие учения о роли Поэта в истории. И тогда другой Поэт, охваченный страхом перед тою же участью, которую, — как знать? — и ему готовит неумолимый сержант, теряет всякое приличие — и восклицает: «пожалейте МЕНЯ, пожалейте — / Мандельштама оставьте себе».
  С. М.: Помнится, в той самой телефонной беседе со Сталиным поэт Борис Пастернак несколько даже обижено вопросил: «...Что мы все о Мандельштаме и о Мандельштаме? Я уже давно хотел поговорить с Вами». — «О чем?» — «О жизни и смерти». Сталин тогда повесил трубку.
  Ю. М.: И правильно сделал. 
  

IV
  С пронзительной отчетливостью эта чичибабинская «просветительская миссия» нашла свое воплощение в стихотворении  «На смерть Твардовского». Напомним.  Александр Трифонович Твардовский скончался 18 декабря 1971 года — и вот, как свидетельствует нам тайновидец-Чичибабин, на двадцатый день воздушных мытарств, кои проходил этот крестьянский сын, ТАМ, в пакибытии, его встречает… Самуил Яковлевич Маршак:   

  Бесстыдство смотрит с торжеством.
  Земля твой прах сыновний примет,
  а там Маршак тебя обнимет,
  «Голубчик, — скажет, — с Рождеством!..»


  Мы знаем о роли Маршака в литературной судьбе Чичибабина: поэт был вечно благодарен ему за помощь и поддержку.  Но одно дело — написать апологетический «Сонет с Маршаком», а совсем иное — когда Маршак, в юности — автор стихотворения на смерть Теодора Герцля, тезоименитый ветхозаветному пророку, в Царствии Небесном благовествует новопреставленному крестьянскому сыну о превечном  Рождестве Христовом. Возможно ли подобному «набраться» в тех, условно говоря, кругах, где пребывал Чичибабин и в 1971-м (год написания этого стихотворения), да и двадцать лет спустя? 

  Изучению творчества Чичибабина в контексте эпохи неизбежно должна предшествовать — и сопровождать это изучение — работа над комментированным, научным изданием его произведений. Однако ни одной, условно говоря, профессионально подготовленной — и достаточно полной — книги Чичибабина до сих пор не существует, — и я не ожидаю, что она вскоре появится.
  Здесь мы переходим к существенному: предстоящей текстологической работе по уточнению и публикации ранних (или малоизвестных) редакций и вариантов стихотворений Чичибабина. Речь идет не о снятии искажений, сделанных в угоду цензуре (когда дело касается опубликованного в «подсоветские» времена; это давно уже проделанная работа) но гораздо более — о поисках следов самоцензуры, как следствии принятых на себя поэтом идейно-нравственных норм «шестидесятых». Трудность состоит в том, что у Бориса Алексеевича не было — или почти не было — окончательно и бесповоротно завершенных произведений; стихотворение продолжало двигаться во времени вместе с его автором, и потому ничто в нем не было гарантировано от правки, иногда базовой, т. е. меняющей опорные элементы данного текста.
  Приведу один, но уж зато разительный — пример.
  Необыкновенные по своей творческой значимости метаморфозы постигли одно из самых известных ранних стихотворений Чичибабина «Еврейскому народу». Стихотворение это существует в трех  формально зaвершенных  вариантах. Первый, исходный,  относится ко второй половине 40-х годов (допустимо, что повторяющаяся из публикации в публикацию дата «1946», строго говоря, относящаяся исключитель но к первому варианту стихотворения, доныне известному лишь в спис ках (!), обозначает самое начало работы над стихотворением: многие культурно-исторические реалии, которые можно выделить в этом варианте, указывают, возможно,  на 1947-й, а то и 48-й годы, т. е. на период Первой палестино-израильской войны. При этом не забудем, что в тогдашней советской печати борьба вооруженных сил еврейского населения Палестины против т. н. «британского империализма и арабского национализма» освещалась весьма и весьма сочувственно, что полностью соответствовало политической линии СССР тех лет; поэтому стихотворение это ни в коем случае не могло рассматриваться как антисоветское в своей основе. Более того. Будущему комментатору собрания сочинений Б. А. Чичибабина следовало бы провести историко-стилистический анализ образной системы стихотворения, сопоставив его с соответствующими «ближневосточными» публикациями в тогдашней советской печати, — и не только периодической.
  Исходный текст (первый вариант) был впервые получен от автора в Вятлаге, где Б. А. тогда содержался: другом юности Бориса Алексеевича — поэтом Марленой Давыдовной Рахлиной во время одной из ее поездок на свидание с заключенным Полушиным. Не приводя этот вариант полностью (т. к. в нашем распоряжении нет его выверенного письменного текста), отметим, что в нем присутствовали, например, некие «первые партийцы», которых поэт «искренне любит», — «соль Коммуны Русской», ведшие «дружеские споры с Лениным и Крупской»; эти образы допустимо соотнести с биографией родителей самой М. Д. Рахлиной. О втором варианте мы  особо поговорим ниже, а теперь обратимся к варианту позднейшему, — который постоянно воспроизводится во всех изданиях Чичибабина. Вот он:

Был бы я моложе — не такая б жалость:
не на брачном ложе наша кровь смешалась.

Завтракал ты славой, ужинал бедою,
слезной и кровавой запивал водою.

«Славу запретите, отнимите кровлю»,—
сказано при Тите пламенем и кровью.

Отлучилось семя от родного лона.
Помутилось племя ветхого Сиона.

Оборвались корни, облетели кроны,—
муки гетто, коль не казни да погромы.

Не с того ли Ротшильд, молодой и лютый,
лихо заворочал золотой валютой?

Застелила вьюга пеленою хрусткой
комиссаров Духа — цвет Коммуны Русской.

Ничего, что нету надо лбами нимбов,—
всех родней поэту те, кто здесь гоним был.

И не в худший день нам под стекло попала
Чаплина с Эйнштейном солнечная пара...

Не родись я Русью, не зовись я Борькой,
не водись я с грустью золотой и горькой,

не ночуй в канавах, счастьем обуянный,
не войди я навек частью безымянной

в русские трясины, в пажити и в реки,—
я б хотел быть сыном матери-еврейки.

  Мы видим, что весьма многозначительная «соль», восходящая к слова м Спасителя, обращенным к Апостолам, уступила место почти нейтральному «цвету» — все той же «Коммуны Русской». Споры с Лениным и Крупской исчезли, а их место заняли зловещие «комиссары Духа», корреспондирующие с широко известными «комиссарами в пыльных шлемах» Окуджавы. Среди прочих значимых изменений назовем отказ от строки исходного варианта, где упоминаются «Вещие пророки — и Давид, и Бялик».  И Псалмопевец, и крупнейший радикальный иудейский поэт нового времени Хаим-Нахман Бялик, знакомство с творчеством которого (конечно, в переводах) у Чичибабина, насколько нам известно, состоялось в первые же тюремно-лагерные времена, —  были поэтом удалены, потому что для читателя-«шестидесятника», к которому он обращался, оба эти олицетворенных образа оказывались явлениями либо неуместными по своей соотнесенности с религиозной, — ветхозаветной ли, новозаветной, тематикой (св. Царь Давид), — либо практически незнакомыми, ни о чем не говорящими (Х.-Н. Бялик). Пророка и поэта заместила секулярная, знаковая для н. г. с. «Чаплина с Энштейном солнечная пара». Но если сравнительный анализ вариантов раннейшего и позднейшего интересен как свидетельство довольно безжалостной самоцензуры Чичибабина, — то почти забытый вариан т второй, серединный (1955 года), который мы воспроизводим здесь по авторской рукописи, благодаря любезности Феликса Давыдовича Рахлина (поэта и мемуариста, брата М. Д. Рахлиной) —  один из чичибабинских поэтических шедевров. Практически неизменными остаются первые три строфы, строфа шестая, приобретающая в ином контексте  иной же смысл, строфа десятая — и строфа последняя. Судите сами, что произошло со всем прочим (выделено нами — ЮМ):

Еврейскому народу
  Был бы я моложе — не такая б жалость.
  Не на брачном ложе наша кровь смешалась.

  Завтракал ты славой, ужинал бедою,
  Слёзной и кровавой запивал водою.
  — Славу запретите! отнимите кровлю! —
  Сказано при Тите пламенем и кровью.

  Отлучилось племя от родного лона,
  Помутилось семя ветхого Сиона.
  
(«Здесь он явно перепутал местами племя с семенем при переписке с черновика! Но я оставляю, как в оригинале», — пишет мне в частном письме Ф. Д. Рахлин. Нам же представляется, что поэт не ошибся: мы увидим сейчас, как это «помутившееся семя», — т. е. увядание родового древа, утрата «чистоты крови», — связано со всем последующим, — и находит свое разрешение  в последней строке).

Не проникнуть в быт твой наглыми глазами.
Мир с чужой молитвой стал под образами.

Не с того ли Ротшильд, молодой и лютый,
Лихо заворочал золотой валютой? (как видим, причины «лютости» Ротшильда здесь названы иные — ЮМ)

Не под холостыми пулями, ножами
Пали в Палестине юноши мужами.
( в известных мне списках первого варианта  на месте «юношей» стояло «мальчики» — ЮМ)

Погоди, а ну как повторится снова.
Или в смертных муках позабылось Слово?

Потускнели страсти, опустились плечи?
Ни земли, ни власти, ни высокой речи?

Не родись я Русью, не зовись я Борькой,
Не водись я с грустью золотой и горькой,

Не ночуй в канавах, жизнью обуянный,
Не войди я навек каплей океана
В русские трясины, в пажити и в реки, —
Я б хотел быть сыном матери-еврейки.

  Упрощенные «коммунистический сионизм» и демюдофилия первого и третьего вариантов стихотворения, отходят в сторону. А все «пререкаемое» составляющее этого замечательного стихотворения, обнаруживает свою парадоксальную, и вместе с тем — строго последовательную направленность в глубину: отчаянную попытку проникновения в душу иного народного тела, — проникновения поистине умопомрачительного,  исступленного,  доходящего до готовности вместить эту душу в свою плоть, восстановить ее в своей плоти. Но все это дерзновение не имеет никакого касательства к дежурным и обязательным для культурного обихода н. г. с. приношениям на алтарь «дружбы народов».  Стихотворение Чичибабина «Еврейскому Народу», по нашему мнению, —  это порождение безудержной, вселенской вместимости русского духа, и потому место его — не предшествовать «Бабьему Яру» Е. А. Евтушенко, а пребывать где-то поблизости с Достоевским и Розановым.  

      Чего бы Чичибабин не касался, — там проникал он далеко, так что от неожиданности захватывает наш пленный дух. Оставаясь при этом «шестидесятником», корреспондентом Зинаиды Миркиной и Григория Померанца. 

  Чичибабина будут вспоминать все чаще и чаще, но уже не в качестве «борца с режимом» или «жертвы этого режима», или автора «демократических стихотворений». Это все отплывает за горизонт эпохи, перемалывается в субкультурную муку. При том, что он был плоть от плоти, кость от кости своего времени, своего окружения и проч. — его поэзия, — по крайней мере, в лучших своих образцах, — обращена к перегоревшему, испепеленному, полному тайного раскаяния в своем легкомысленном «пролете» сознанию русского человека наших сегодняшних дней.
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––

1Честь создания этой исчерпывающей историко-культурной формулы принадлежит С. А. Рачинскому. Aвтор настоящих заметок уже достаточно давно и, как принято говорить, с упорством, заслуживающим (м. б.) лучшего применения, старается ввести ее в литературоведческий и историко-культурный обиход, поскольку по его мнению от собирательного, — и вполне лишенного содержания, — словца-метафоры «интеллигенция», давным-давно следует отказаться. 

http://nk.kojapress.com




Коментарі

 


RSS 2.0 contacts home